РП-Русская Газета Выпуск 39, 27 сентября 1997 года


Адольф ШАПИРО: Как закрывался занавес


.


Готовится к печати в одном из российских издательств книга Адольфа Шапиро "Как закрывался занавес". В нее вошли раздумья о жизни и об искусстве, воспоминания о работе в театрах разных стран, о встречах с выдающимися актерами.

Публикуем фрагменты, повествующие о событиях конца 80-х - начала 90-х годов, когда власти Латвии закрыли лучший в стране театр, единственный театр, который с огромным успехом играл за рубежом. Закрыли потому, что он был бельмом на глазу у национал-радикалов.

Август

восемьдесят восьмого

Был яркий, солнечный день. Такие напоследок дарит короткое балтийское лето своим поклонникам за верность и долготерпение. Я раздумывал, как лучше распорядиться им, когда раздался неожиданный телефонный звонок. Говорили от имени Яниса Петерса, тогдашнего руководителя Союза писателей. У него важное дело ко мне, но приехать в санаторий "Яункемери" никак не может и просит срочно принять посланника.

Вскоре приехал Герман Дубин, искусствовед из Академии Художеств, битый-перебитый во всех известных кампаниях против формализма, космополитизма, абстракционизма. У него всегда был неунывающий вид, как у человека, которому постоянно плохо. На сей раз он источал загадочность. Таинственно предложил пройтись и, бродя среди сосен, передал мне предложение войти в инициативную группу по созданию Народного фронта, участвовать в обсуждении его манифеста и подписать его. Ответ надо дать немедля.

Дубин уговаривал согласиться. "Понимаете, включение вас в эту группу - это большая честь и возможность делать добрые дела... К тому же это может способствовать борьбе с антисемитизмом". Последнее насторожило. Как и то, что для разговора со мной прислали еврея. Впрочем, не исключено, он сам вызвался.

Так или иначе, отдыху конец. Надо отвечать.

Я неисправимый индивидуалист. Необходимо говорить - "да", поднимать руку - "за", пренебречь собственным мнением в групповых интересах не по мне, но... Одно дело не дать связать себя с партией произвола, другое - с движением за обретение латышами прав, которых они были насильно лишены. С коммунистами было просто - срабатывало чувство брезгливости - никогда! Ни за что! Даже, если отберут театр. Ныне же...

Логика моей жизни (если она была в ней), суть того, что десятилетиями отстаивал наш театр, подталкивала присоединиться. Инстинкт сохранения себя - отказаться.

Собрался в город. Позвонил Роману Тименчику, помощнику по литературной части, попросил прийти. С ним, умницей и эрудитом, стоило посоветоваться перед принятием решения, которое могло иметь самые неожиданные последствия.

Отказываясь подписать воззвание, я рисковал поневоле очутиться среди тех, кого бесило желание латышей обрести свободу. Не используют ли они это в свою пользу? Не стоит задумываться - это чушь из арсенала совчиновников: "А вы подумали, кем и как это может быть использовано?" Одному из них я ответил: "Зачем? Просто будут вести себя честно". Он снисходительно заметил: "Честность бывает разная". Им нравилось так считать.

Если честно, мне близки были устремления латышей, их боль понятна. И я готов был, как это случалось до сих пор, делить с ними все горести и радости. Думаю, они не сомневались в этом, иначе не обратились бы ко мне. Со многими инициаторами обращения меня связывали не только личные симпатии, а и годы пусть тихого, но упорного сопротивления режиму, презирающему как людей, так и нации. Но...

Точнее арифметики

Пришел Тименчик. Никогда прежде не видел его столь взволнованным. Когда арестовали его друга и Роман пришел, чтобы спрятать у меня переписку, он был несравненно спокойнее. Рома сразу уловил в надвигающихся событиях предвестие самых разных перемен. Помнит ли сегодня профессор Иерусалимского университета подробности того августовского вечера? Тогда он затянулся "беломориной" и после паузы вымолвил - "отказываться".

В общем-то было ясно - вступать в эту игру нельзя. Не моя она. Опасность оказаться в чуждой компании страшила. Не по себе было, вновь звучал требовательный окрик - с кем вы, мастера культуры? Ответ мог быть один - с культурой.

Для архива

Ночью написал Петерсу письмо. Благодарил и отказывался. Писал о том, что еще в юности дал себе слово не входить ни в какие партии, группировки, общественные формирования, под какими бы лозунгами они ни выступали; о том, что решение это принял под впечатлением истории моей семьи, а также помня о способности всех общественных объединений к перерождению. Писал о том, что мне не безразлична тревога латышей за будущее страны, готов быть им полезен, если понадобится помощь в конкретных делах, не будучи членом Народного фронта или Балто-славянского общества, или Еврейского общества (туда меня сватали уже раньше).

"Надеюсь, что ты, как поэт, поймешь меня точно. Мнение же переменчивого большинства для меня не столь важно".

И сегодня не отказываюсь ни от одной строчки этого письма, а патетичность стиля, надеюсь, извинительна, если учесть момент, в который оно писалось.

Вот и все. Несколько позже Янис придет в театр и заметит: "Прочел твое письмо и сохраню его для архива". Я оценил дипломатическую многозначность сказанного.

Вскоре стало известно о назначении Петерса послом в Москву.

Ударение - дело тонкое

Я воспитывался в традициях русской культуры. Если это словосочетание - "русская культура" - произносить естественно, без умышленного нажима, то едва заметное ударение падает на второе слово. Когда начинал работать с латышскими актерами, мне не надо было подлаживаться или что-то ломать в себе, еще хуже - ломать других. Репетировал с одной труппой, переходил в другую. Особого напряжения это не требовало. Какая-то поправка бессознательно происходила, но не в существенных вещах. Просто шел от одних людей к другим. К счастью, у меня не было никаких комплексов - ни чужого для латышей, ни чужого для русских. Верьте-не верьте, но, даже встречаясь с венесуэльскими или никарагуанскими актерами, не чувствовал себя чужим.

В самом соединении моего имени и фамилии есть нечто, вызывающее у иных недоумение, а у многих раздражение. Какая-то нестыковка. Одни доброхоты советовали поменять имя, другие - фамилию, третьи - национальность. Не пожелал.

Когда со всех углов зазвучало: латышское, не латышское, латышское, не латышское, - стало муторно. Бормотание становилось все громче, постепенно перешло в крик, потом в истерику. Один призрак кончал бродить по Европе, замаячил новый. Я не сразу понял, какая муть поднимается со дна вместе с волной национального возрождения. Точнее, предполагал такой поворот, но надеялся, что интеллигенция и лучшие умы не допустят носорожества.

Как бы я сейчас

ставил про это?

Наверное, постарался бы иначе показать, как все начинается. Не грубо и очевидно, а вкрадчиво и скрытно. Как перед грозой. Прошелестит ветерок, предвестник ненастья, а его никто не заметит. Дунуло сильней, приподняли головы, но вновь спокойно. Еще порыв - и опять тихо, благостно. Надвинулись тучи, стало темно - все засуетились. Но вновь просвет, пригрело, и ветер стих. Ничего, загорать можно. Даже те, кто уже собрал вещи, решают остаться. Обойдется. И радио заверяло - без осадков. А потом - быстро, резко, сразу - молнии, молнии и... как из ведра! Все мокрые, хоть выжимай. Я бы постарался, чтобы поначалу все походило на недоразумение, шутку. Чем смешнее начало, тем страшнее финал.

Черт возьми, почему бедуины задолго до самума, по едва заметным признакам чуют беду - прячут верблюдов, укрываются сами, - а мы... Потому, что знают - пустыня!

Пока лиса не съела

Первые газетные выпады смешили. Учительница возмущается тем, что я долго репетирую. А ей какое дело? Вдруг статейка - почему народная актриса, любимица Латвии, мало играет? Действительно обидно, она талантлива, но ей скоро семьдесят, а играть ровесниц решительно не по нраву. Не объяснять же это публично? Пусть пишут!

Но пока выпады укутаны в дежурно-хвалебные эпитеты (мол, талантливый театр, оттого так заботимся). Дальше - хуже. Акцент меняется. Появляются письма трудящихся и хуторян о том, что театр не воспитывает молодежь в национальном духе, в спектаклях нет "латышского менталитета". Стиль знаком, только слово "коммунистический" повсюду заменяется на "национальный". Что они так расписались? Бензина нет, с транспортом худо, цены растут, люди злеют, а они все про нас? Вот уже и новая организация, Лига латышских женщин, крайне обеспокоена "нелатышскостью" театра.

Явно что-то готовилось. Мы сидели в театре до поздней ночи, но что придумать? Не отвечать же на гнусности? Да и не опубликуют ответы. Доподлинно известно, статьи в защиту театра под разными предлогами отклоняются. Ну и пусть, плевать.

О дочери кузнеца

и "Гамлете"

"Вы наш учитель з.п.т. мы ваши ученики з.п.т. будем драться до последней капли крови т.ч.к." - такую телеграмму вручили мне в гостинице "Москва". Я репетировал "Кабалу святош" во МХАТе и каждый вечер звонил в Ригу. Происходящее там перекликалось с булгаковской пьесой, но в полной мере оценить это довелось лишь впоследствии.

Телеграмма насторожила. Набрал Ригу и попросил обойтись без крови. Сказал, что скоро приеду, и просил не нервничать.

Однако молодые латышские актеры не зря всполошились. Кампания против театра подтолкнула к действиям тех, кто был недоволен своим положением, ролями и наградами. Способность бездарности кучковаться развита на уровне инстинкта. Всегда в стае, тесно жмутся друг к дружке. Раньше собирались в парторганизацию, принадлежность к ней давала некоторые гарантии безопасности. Теперь присасывались к Народному фронту. А чтобы их заметили, орали во весь голос.

Кто больше всех надрывал горло? Отгадали - бывший парторг. В далекой молодости она играла в пьесе Горбатова "Юность отцов", чем донельзя гордилась. Без устали рассказывала о своей работе над ролью Наташи (кажется, Наташи) и о том, что она дочь кузнеца. Молодые бегали от нее, как от прокаженной. В ее очередной юбилей на сцене установили наковальню и ударом молота отбивали одно поздравление от другого. Прежде дочь кузнеца отличалась непримиримостью к гомосексуалистам, теперь носилась по закулисью с антисемитскими речами.

Кстати, вечная тема быстро обрела остроту. Прежде она была как бы вторична. Евреев, как и латышей, прессинговали, и это обстоятельство смягчило традицию юдофобства в бывшей Лифляндской губернии. В шестьдесят седьмом году, в коридоре театра, меня остановил бухгалтер и тихо - "Поздравляю". До премьеры вроде далеко? Он понимающе улыбнулся - мол, так и надо, все правильно, делайте вид, что не с чем... Потом что-то добавил, и стало ясно - шестидневная война! Победа утратившего и вновь обретшего государственность народа привела латышей в восторг. Они сочувствовали и ликовали. Но это было давно. Ныне антисемитизм разгорался. Руководство Народного фронта стремилось предотвратить вспышку, но безуспешно. Его заявления воспринимались всего лишь как маневр, не более. Москва пока столица, и открыто произносить антирусские речи еще боязно, а вот... За них никто, никогда, никого не сажал. Но это - к слову... Страшнее то, что для многих в Риге мир стал делиться на латышей и не латышей. И, будь я украинцем, грузином или болгарином, наверняка чувствовал бы холод отчуждения, подобный тому, что пронизал в те дни.

"Надо ставить только латышские пьесы", "латышский менталитет", "зачем нам Гамлет"? - рушилось то, что составляло сущность театра. Улетучивался дух, наполнявший его. Ведь дело не в сюжетах Клейста или Ибсена. Они, сюжеты, служили лишь затравкой к разговору о том, что выходило за пределы дозволенного. Поэтому люди шли не просто на спектакли, а в театр.

До испытания свободой удавалось удерживаться на той высоте, с которой виден смысл и масштаб трагических событий. (Не виноваты же все латыши, что из трех следователей, пытавших моего дядьку в Лефортово и Бутырках, двое были латышами.) Театр отстаивал право на сомнение и право на печаль.

Зачем нам "Гамлет"? Я не первый режиссер, которому не удалось поставить эту пьесу. Будучи студентом, сочинял спектакль и поставил несколько сцен. Потом, уже в театре, попробовал с русской труппой, но разуверился в исполнителе. Китаевский макет экспонировался на выставках и мелькал в альбомах по сценографии с подписью "неосуществленный проект". И последняя попытка, с латышами, сорвалась.

На сей раз мы работали со знаменитым английским сценографом Тимом О'Брайеном.

Больше года мы обсуждали, клеили, спорили, резали, фантазировали. И показали макет, который поразил и актеров, и техническую часть театра. Но не только оригинальностью и продуманностью замысла, но и сложностью воплощения. Я приступил к репетициям с уверенностью, что со всеми трудностями театр, как обычно, совладает. К тому же - событие! - не каждый год приезжает художник такого класса, помогут...

Ошибся. Какое "событие"? Вокруг макета О`Брайена началась возня самого дурного толка. Посыпались обвинения в кощунственном отношении к национальным святыням. Портал нашей сцены обрамляли две пары уродливых колонн - зубная боль сценографов. Они были не то из папье-маше, не то из другой какой-то дребедени. Для шекспировского спектакля колонны надо было снять (при необходимости они легко возвращались на место). Это и вызвало невиданный переполох: "телеги" в инстанции, в газеты, обсуждение в Театральном обществе, призывы немедленно вмешаться, передача по телевидению...

Будут у нас свои

"Будут, будут у нас свои, латышские режиссеры!" - неистовствовал ветеран райнисовского театра Харий Лепинь, которого привели к нам на собрание. Собранием завершался первый тур пристрелки по театру. Она была инспирирована под видом обсуждения нашей работы Союзом театральных деятелей. Дескать, поступают тревожные сигналы, ситуация непростая - надо поговорить.

И заговорила дочь кузнеца. И старая актриса-травести, о ролях которой пеклась молодежная газета. И профсоюзный лидер, который рвался в режиссуру. И актриса, долгие годы носившая маску ханжеской святости, знать не желающая о язвах жизни. Раньше она хорошо играла Сарру в "Иванове", а ныне, в ответ на поздравление с Рождеством желчно процедила в духе Шабельского: "Разве вы празднуете? Я думала, вы отмечаете только праздники вашего учителя". На собрании она сокрушалась, что я очень изменился. Ей вторили другие дамы. Они то плакали, прижимая к глазам платочки, то закрывали лицо руками, словно им было невмоготу вынести метаморфозы, происшедшие со мной, то вскакивали, и в порыве гнева истошно вопили. Чудеса! Я всегда сочувствовал им, одиноким женщинам с неустроенной личной жизнью, неудовлетворенной женской судьбой, но теперь, глядя на раскрасневшиеся лица и воспаленные глаза, вспомнил рассказы о роли подобных истеричек в приходе Гитлера к власти, которые раньше казались преувеличенными, о растерянности грузинской интеллигенции перед гамсахурдистками.

Они кликушествовали. Смутно помню, что они несли. Часто выходил курить, да и не хотел запоминать мелочи, ловить блох. Твердо решил не маневрировать, а ответить, попытаться привести их в чувство, достучаться. Вдруг услышат.

У меня вырвалось что-то об опасности обособленности; о пути русского искусства, мировую славу которого составили Станиславский (с примесью французской крови), полуармянин Немирович-Данченко, осетин Вахтангов, немец Мейерхольд, еврей Таиров, грузин Марджанов; о примитивном толковании национального в искусстве, о Някрошюсе, спектакли которого сделали для литовского театра неизмеримо больше, чем поделки на местном материале, о поразительно грузинском Шекспире Стуруа. Я им - об опасности провинциализма и ангажированности улицей, они в ответ - "Будут, будут у нас свои..."

Меня не смущали ни крики, ни улыбочки, ни толстяк из первого ряда, который направлял в мою сторону микрофон, всем своим видом демонстрируя - говорите, говорите, мы записываем! Потрясен я был тем, что все это происходит в стенах нашего театра. Бесцеремонностью, с которой в него ворвались чужие люди, и что никто (и прежде всего я) не решается сказать - кто вы, милые? Откуда забрели? Какое отношение имеете к этому театру?


Русский Общественный Информационный Центр в Латвии
Будем рады узнать ваше мнение. Оно будет передано автору публикации